Современная художественная проза
 
Гостевая книга Письмо автору
Главная Об авторе Почитать Пресса об авторе Контакты
Новая книга. Город встреч и прощаний.
Спешим, чтобы остаться на бумаге
Во всеоружии растраченных чернил,
Чтобы сказать потомкам: «Вот как надо!»
Или пожать плечами: «Я так жил».
«Пусть светит месяц – ночь темна».
Пусть говорят, что жизнь – одни печали.
Не соглашусь: последняя весна
Последней осени уступит дни едва ли.
Вы уходите, и жизнь теперь пуста,
Торопливы многоточия и точки,
Получается, сегодня неспроста
Мысль спешит: она ложится в строчки.
Не начать мне с чистого листа:
Вы всегда мой почерк узнаёте.
Пустяки, что жизнь теперь пуста, –
Вы уходите, и значит, Вы вернетесь.

Екатерина Алхимова
Голосование
 
Вопрос:
Что вам не нравится в сайте?

всё нравится
мало рассказов
неудобная навигация по рассказам
редко обновляется сайт
скучные рассказы
другое

 
 
Популярные рассказы
 
 
 
Новости
 


01.04.2013
Третий апрель

Этому апрельскому рассказу уже три года.


01.01.2013
Любопытные ореховые новости!

Поздравляем всех с новогодними праздниками и - с обновлением раздела "Новое"! Теперь в нём появился очередной рассказ: "Ореховый практикум".


01.09.2012
И снова рассказ!

Смешной и немного грустный Продавец дождя.


01.05.2012
Новый рассказ из сборника "Коллаж интимных отношений"

Екатерина Алхимова поздравляет всех с майскими праздниками и выкладывает новый рассказ - "Папа тоже пропал".

Все новости
 
 
Где купить
 

Книга “Город встреч и прощаний” в магазинах города Москвы.

 
 
Аудиорассказы
 
Скачать аудиокниги

Вы можете прослушать и скачать рассказы в аудиоформате на нашем сайте.

 
 

Как ветер лошадка наша несется

Это - лиричный рассказ на основе реальности. Как и другие работы раздела «Новое», он является наполнением к повести «Коллаж интимных отношений», но может выступить и в качестве самостоятельной формы. Ироничный, яркий, волнующий, он не оставит читателя равнодушным.

Бама держит меня под руку; мы веселые, нарядные, бодрым шагом направляемся в театр. Нет, не на спектакль, хотя кто знает, что случится к вечеру. Днем сегодня у нас по плану – трудоустройство. Бама заранее объясняет, предваряя комплекс подробных детских вопросов:

– Мы с ней в один год училище закончили. Одногруппницами были. Талантливая женщина, давненько я ее не видала, но не беда. Буквально вчера созвонились, побеседовали. Она теперь – музыкальный руководитель. Этот театр, так сказать, – вся ее жизнь. Камерная труппа, репетиции, чья цель – постановки, рассчитанные на небольшое количество зрителей. Серьезная классическая музыка, а в некоторых спектаклях задействованы дети. Вот и будешь с ними вместе петь. Голосок-то у тебя имеется. Разумеется, его надо ставить, необходимо с ним плотно работать, но отправные точки – слух и голос – в наличии есть. С тактом, правда, слабовато, но это дело наживное. Леночка займется. Между прочим, в ее театре один из моих учеников поет, и уже не кто-нибудь, а я сама с его голосом работала. Так что, если повезет, мы и его сегодня увидим: Романовский. Красивая фамилия. Статный, косая сажень в плечах, чем-то папу твоего напоминает. Тогда еще молодой, прыткий был, что ни слово – все выводит своим чистым бархатным баритоном. Просто так разговаривать с ним было невозможно: сразу с места в карьер – «О-о-о, Алевти-и-и-ина, о-о-о перед Ва-ами я преклоняя-я-я-юсь, жадно внима-а-я речам Вашим стра-а-астным». Какие уж он речи страстные от меня слышать мог?.. Деловые рабочие отношения. …Бывало, конфеты приносил, однажды – цветы. Я наотрез отказывалась: студенты в училище – народ не богатый. Талантливые. Однако не на мешках с золотом сидят. …Вот, Валюша, мы и пришли. Попросят тебя сейчас спеть, так ты постарайся. Со знанием дела голоси, нотки выводи чистые, аккуратные. Пожалуйста…

В фойе было довольно просторно, с виду прохладно, и все-таки тепло. А гардероб оказался почти никудышно маленьким. Эти два помещения дружно входили в состав одного, отделяемые практически незаметною аркою. Театр был по-настоящему камерным. Бордовый ковер гостеприимного теплого цвета приветливо стелился под нами, скрадывая шум шагов. Зеркала от стены до стены старательно раздвигали пространство. В углу отдыхал великолепный концертный рояль. Он блестел и искрился, купаясь в сиянии богатой многоярусной люстры. Лепнина на потолке притягивала взор, и голова кружилась от обилия света. Как вдруг в проеме между зеркал, будто невероятным образом выскользнувшая из беспристрастной поверхности отражения, ожила и задвигалась миниатюрная женщина. Стройная, подтянутая, собранная. Певучая, немолодая, но озорно, игриво улыбающаяся. Маленькое точеное личико, а поверх – безумная, бессчетными линиями струящаяся к выразительной лебединой шее и спускающаяся по плечам, опадающая золотая львиная грива.

– Леночка! Ты все такая же. Замечательно выглядишь, – голосок Бамы стал вкрадчиво нежным. Женщины принялись активно общаться, а я совершенно потерялась в музыкальности их речей и обволакивающей яркости света. Вскоре, впрочем, вспомнили и обо мне:

– Валюша, милая, дай я тебя представлю. Вот, уважаемая Елена Львовна, тот самый ребенок, который пробует петь. Получается пока неважно, но голос, по-моему, есть. Видимо, стоит попробовать?

– Алевтина Николаевна, раз уж вы здесь, то обязательно стоит, – удивительная, сотканная из музыки и золотого ливня волос женщина решительно убрала верхний свет, и рояль потемнел, подобрел, радушно заулыбался блестящими клавишами, довольствуясь приглушенными отсветами тонконогих металлических канделябров. Пропитанное музыкой фойе сузилось в размерах, театральное гостеприимство стало почти домашним. Я набралась храбрости и запела. Тонкие, будто фаянсовые пальчики уважаемой руководительницы виртуозно соединялись с клавиатурой, слегка касаясь нужных нот и сразу следуя дальше, иногда на мгновение погружаясь глубже, но здесь встревоженное лицо чуть оборачивалось ко мне, музыка спохватывалась, уважительно помня, что она в этот миг – лишь приятный аккомпанемент, и этот почти неуловимый жест помогал мне раскрыться, петь решительнее, брать ноты смелее. Золотая музыка-фея бодро кивала мне, гулкий фаянс – диезы поддразнивались лаковыми ноготочками – с большим тщанием приседал на клавишах, мелодия бежала смело, богато, переполняя теплое камерное пространство. Рояль подпевал и вот уже пел сам, а Елена-Великолепная-Львовна дружелюбно-уверенно подстраивалась под него и меня.

– Слух есть, голос есть, однако придется работать. Видите ли, Алевтина Николаевна, у Вашей Валюши он пока не раскрывается. Вы ведь меня понимаете?

Бама спешно засуетилась:

– Да, уважаемая Еленочка Львовна, целиком и полностью с Вами я согласна. Работать в данном случае просто необходимо. Валечка, ты нас понимаешь? Ты готова к трудностям?

С замиранием сердца я кивнула головой. Лишь бы взяли – я уже была очарована маленьким, почти домашним театром, удивительной музыкальной руководительницей, канделябрами, роялем, аркой, люстрой, еле слышными голосами, спрятанными где-то в зеркалах: близился вечер, и актеры стягивались к репетиции. Распевались прямо на сцене; маленькая, но самая настоящая оркестровая яма полнилась волшебными камерными звуками, говорящими пока недружно, почти невпопад, иногда игриво подкатывающими, с коротким доброжелательным диалогом – виолончель под валторну, затем под фагот – и опять разбредающимися каждый в своих мыслях. Артисты перемещались по сцене и пели сами по себе, хаотично, в разлад и не в такт, вне беседы друг с другом – простая, ежедневная, совсем не генеральная репетиция. Но не теряющая от того своей безыскусной самобытной привлекательности. В ней также чувствовалась теплая, безграничная домашность. И я уже вся прониклась этим теплом, ошеломительным коктейлем взбудораженных нот, и молила лишь об одном – только бы взяли.

 Взяли. Сердце ухнуло и побежало вперед. Полетели недели и месяцы кропотливой работы. Обыкновенная школа теперь была позабыта, я наспех готовила уроки...

и, не делясь театральной реальностью с одноклассными приятельницами, ретиво собиралась на распевки. Я спешила прийти раньше всех, одиноко побродить у черного хода, и, заслышав знакомые стройные голоса девочек, подтягивающихся к пению, невзначай к ним присоединиться, шмыгнуть в темную рану меж косяком и тяжело подававшейся дубовой дверью со стекляшками и глухими шторками, спуститься вниз по узкой, в неясном свете, лесенке и занять крайнее место в ряду простых, чуть высоковатых лавчонок. Маленькая, дружелюбно светлая подвальная комнатка содержала немолодое, но бравое молодцеватое, в рыжину, фортепьяно, чья лакировка с возрастом мелко потрескалась и сколупывалась шероховатыми овалами, – инструмент вошел в возраст обильной линьки, – чуть подремывающее в ожидании хозяев. Мы тревожили его веселыми детскими голосами, а некоторые, давно и всерьез занимающиеся музыкой, смело брали скругленный стульчик и торопливо будили сонное пианино ритмами «Калинки» или штраусовскими вальсами. Я вслушивалась в игру, но не успевала позавидовать: тотчас в комнату входила наша добрая руководительница, и стульчик оказывался пустым, ждущим ее гибкого распевного тела. Начиналась увлекательная, но сложная, серьезная работа. Тексты песен спектаклей учились на слух. Старожилы уверенно их пропевали и вытягивали за своими голосами тех, что и я – новеньких. Множество слов, в особенности – сложные строчки, повторялись несчетное количество раз. Для наглядности Великолепная Львовна хитрила, разделяя участников на несколько групп, чтобы сильные ученики демонстрировали свое понимание музыки недавно включившимся в работу. Последних же часто просила петь одних, раз за разом вычищая и отшлифовывая игру голоса, затем внезапным мановением руки сводя одинокие ранимые нити в мощное многоголосие ребячьего хора. С текстами, таким образом, проблем не было. Сложности возникали в самых уязвимых для голосовых связок, высоких, долго тянущихся местах. Великолепная и здесь не робела, призывая учеников садиться на нотки смелее, мгновенно и вовремя вбирать воздух в легкие, пропевая сложные кричащие места по принципу «сверху вниз». Пользуясь ее правилами, управлять голосом становилось легче. Однако самой трудной, недостижимой плоскостью лично для меня оставалось удержание такта. Войти в ритм, петь вместе со всеми – эта часть работы нравилась, она не вызывала осложнений. Но места проигрышей были моими откровенно провальными местами. Всех остальных приятно волновала именно эта часть тренировок: текст обрывается, музыка стремительно рвется вперед, раскатистые аккорды сменяются, чередуют друг друга, а незримая часть работы юных певцов вовсю идет своим бешеным ходом – точный арифметический подсчет занимает их головы, и в момент, когда, казалось бы, грохочущие слепки нот должны вот-вот стихнуть, хор молниеносно оживает, подхватывает и устремляет мелодию далее. Математический расчет, думается, был мне не подвластен. В момент преодоления самых сложных музыкальных участков сидящие возле меня обязательно оказывались загипнотизированными. Будто околдованные, они напряженно вытягивались в длину, их тела становились гибче, тоньше и выше, покорно следуя за ритмом и переводя дыхание едва-едва, практически не слышно. Но все активно участвовали в игре – к концу прогона безумного бессловесного наслоения тактов каждый уверенно вбирал воздух в грудь и готовился выплеснуть наружу свой звонкий голос. И, вероятно, одна только я вовремя к необходимой минутке никогда не вступала. Новенькие – репетиция за репетицией – грамотнее улавливали известный ритм, игра с подсчетом все менее пугливо их беспокоила и волновала, и лишь я норовила запеть то раньше времени такта на два, то, просрочив секунды, зазевавшись, чуть позже. Почему так? В конце концов, я устала гадать и считать, и перешла на хитрость, в особо опасных местах подлаживаясь под всеобщее храброе многоголосье-молчание. Со временем, когда мне стало очевидно, что голос мой, к сожалению, совсем не вписывается в настоящую театральную программу, – он существовал в иной, до обидного более низкой, тяжелой, терпкой тональности, – я стала лукавить и здесь, молчанием обходя наиболее сложные для собственных голосовых связок прозрачные высокие места, подключаясь к работе лишь в момент, когда опасный излом хором и музыкой пройден.

Но самыми незабываемыми репетициями были те, которые следовали непосредственно перед спектаклями. Некоторые из них носили строгие условия генеральных. Мы следовали мимо распевочной комнатки и занимали положенные места около подмостков, а те из певчей бригады, кого отбирали непосредственно для активного участия в спектакле, наряженные в театральные костюмы, следовали прямо на сцену. Герои дублировали друг друга, практически все были на случай болезни взаимозаменямы, а один, – самый талантливый, самый маленький и исполняющий роль основного героя, вокруг кого складывался сюжет постановки, – был незаменим. Он был самым младшим из всей труппы и без сомнения ее истинным кумиром: он был Маленьким Трубочистом. Оборвышем, взятым напрокат у многодетной обездоленной семьи двумя здоровенными грубыми трубочистами (один из которых – небезызвестный Романовский) для выполнения самой сложной, грязной и опасной работы по очистке труб от сажи. Малыш пел высоким, тонким, чистым и, безусловно, талантливым голосом о превратностях собственной судьбы, об отсутствующем детстве (по сценарию ему выходило не больше шести), об обязанности каждодневно трудиться, пролезая в узкие дымоходы и очищая камины от копоти, об отсутствии семейной заботы и любви, об отсутствии тепла и уюта, и собственного дома. Хитроумные безжалостные трубочисты кормили его кое-как, за одеждой вообще не следили, не говоря уж о прочем. Он был для них даже не дешевой, а попросту бесплатной рабочей силой, как вдруг однажды, в один обыкновенный, но сказочно удачный для юного таланта день, все переменилось: он упал в старый камин детской спальной комнаты одного богатого загородного дома. Разбуженные неожиданным шумом ребята окружили малыша и, выслушав его горестный рассказ, прониклись к нему искренними чувствами. Братья и сестры уговорили родителей взять мальчика в свою семью. В последней сцене музыкальной постановки малыш обретает новых, заботливых и состоятельных родителей; все семейство садится в экипаж, намереваясь переехать из загородного дома в городской, где приемный ребенок наряду с остальными детьми будет жить в тепле, радости, любви и заботе, и где ему дадут возможность раскрыть собственные таланты и получить достойное образование. Бодрым голосом, ведомый раскатистыми мажорными нотами и зрительскими аплодисментами, хор неистовствует:

-Как ветер лошадка наша несется!

 К новым друзьям навсегда улетай!

 Э-гей, Э-гей, веселей!

 Эй, лошадка, беги скорей!

Сцена ликует, зрителя наполняют бьющие через край волнительные эмоции. Занавес. Рукоплескание.

Маленький Трубочист еще раз выходит попрощаться с залом. Зритель встает, несет, вручает, кидает, перебрасывает через оркестровую яму цветы к ногам трогательного чумазенького дарования. Юный талант в последний раз высоким, кристально чистым, жалобным, но уверенным, хорошо поставленным голосом пропевает самые эмоциональные из своих строк, погружаясь в цветы сначала по щиколотку, затем – по колено. Наивысший кульминационный по завершении постановки момент – это когда звонкое, тонкоголосое, измазюканное черной краской, будто бы в саже, лохматое певчее дарование-существо извлекается из груды букетов сильными мускулистыми руками бывших поденщиков-шаромыг и акробатически пилотирует на плечо к одному из них (неподражаемому Р.), теперь весьма подобревшему. Хор невозмутимо подхватывает-продолжает:

-Как ветер лошадка наша несется!

 К новым друзьям навсегда улетай!

 Э-гей, Э-гей, веселей!

 Эй, лошадка, беги скорей!

Слепое колыхание занавеса; рукоплескание, переходящее в бурные овации.

Зритель (со вздохом: хорошего понемножку) неохотно поворачивает в сторону гардеробной; хор, следуя тем же путем, бодро повторяет:

-Как ветер лошадка наша несется!

 К новым друзьям навсегда улетай!

 Э-гей, Э-гей, веселей!

 Эй, лошадка, беги скорей!

Гости уже пытаются натянуть на себя верхнюю одежду, а хор неугомонен в единстве музыкально артистического азарта, его поющие голоса повторяют вновь и вновь:

-Э-гей, Э-гей, веселей!

 Эй, лошадка, беги скорей!

И лишь когда парадная дверь уютного камерного дворца закрывается за спиной последнего посетителя, взрослые актеры, юные певцы и певицы, и остальные работники театра начинают собираться домой. Бывший Маленький Трубочист, выходя из гримерной, превращается в аккуратного маленького мальчика, дружелюбного и общительного. Сейчас он торопится: по выходе из театра его ждут взволнованные (как прошла постановка?), но обязательно счастливые родители, однако в минуты перерыва, когда репетиция уже завершена, а время спектакля еще не начиналось, мы всей детской кутерьмой лихо играем с ним в салочки и прятки. К концу постановки он обычно доверху завален цветами, Грубым Трубочистам приходится буквально выкапывать взъерошенное существо из пестрой благоухающей клумбы, но шумный театральный успех не делает его заносчивым и амбициозным. Он – обыкновенный маленький мальчик, такой же контактный, улыбчивый и шебутной, как все мы.

Итак, самыми лакомыми, теперь уже воспоминаниями, являлись для меня дни серьезных генеральных репетиций-тренировок и – непосредственно постановочные дни. Школьный год моего театрального счастья впоследствии оказался провальным годом: я училась так же как все, но событий и подружек того периода почти не помню.

 

 

 

 

География витиевато бродила по странам, континентам и картам, историю поглотили мрачные темные века, литература беспристрастно классифицировала многоцветность сторон, раскрывающих образ Гоголевского Тараса Бульбы, – я упоминаю об этом почти наугад. Кажется, класс дружно собирал марки и календарики, перерывы между уроками превращались в «Сорочинскую ярмарку». Ученики менялись картинками по тематике, выясняли стоимость и (либо или) художественную ценность предметов, дабы не прогадать с пополнением собственной коллекции; вероятно, дружили по интересам, возможно, повторяли уроки и списывали, я ничего этого, практически, не помню.

Мысли мои, моя певчая душа, – все мое естество было целиком поглощено театром. Здесь был самый настоящий, родной, музыкальный, веселый и трепетный дом. Ребята прекрасно ладили друг с другом. По всей видимости, здесь каждый был истинно увлеченным, талантливым ребенком. Ни тени соперничества, ни капли обид, – а ведь прекрасно известно, как сложно подчас выстраиваются в коллективах отношения, – так вот в нашем театре ни тени «подводного» мутного мира не было. Скорее всего, предпосылки к выстраиванию столь теплых дружеских отношений создавались умелыми руками волшебной Златовласки – благодаря чуткому участию музыкальной руководительницы. В дни перед спектаклями девочки из основной труппы, затаив дыхание, ждали, которую из них выберут назавтра в качестве ведущего актера. И, узнав, на кого пал выбор, обязательно радовались – либо за себя, либо за подружку. Понятие конкуренции было им недоступно. Самая главная цель состояла в успешности постановки: чтобы все вовремя находились на своих местах, чтобы волнение задействованных в пьесе актеров случайно не оказалось доступным публике, чтобы твой личный голос ни на мгновение не дал сбоя, чтобы твой лишний жест ненароком не испортил общего впечатления, чтобы (ох, не дай Бог) при необходимости вовремя прийти товарищу на помощь. Может быть, именно это все называется дружбой? Мы общались, шутили, в перерывах играли, на тренировках – усердно работали. Год летел – он пел, танцевал, волновался, кружился. После репетиций Бама встречала меня, брала под руку, и мы, окрыленные музыкой, летели по-над городом домой. Упитанные бока троллейбусов вбирали нас в себя, кондуктор делился билетами, а мы рассматривали мир сквозь призму постановок и переговаривались певучими голосами. Три времени года почти смешались в одно, происходящее на сцене. Оно было ароматным, цветущим, похожим на клумбу с центральной фигурой талантливого малыша, оно выступало в длинных бело-розовых пышных платьях девочек-сестренок, пожалевших найденыша, и в черных мрачных цилиндрах зловещих трубочистов, оно пело и увлекало за собой нежным голосом Великолепной Елены-Златовласки, оно убаюкивало в сон к середине спектакля, когда хор исполнял долгую лиричную колыбельную, оно неистово било копытами и лихо гарцевало, пробуждая ветер перемен к концу пьесы: «Э-гей, Э-гей, веселей! Эй, лошадка, беги скорей!» Оно было почти всесезонным, и только лета у этого времени не было. В конце мая театр закрылся на гастроли.

Последний постановочный вечер овациями, эмоциями и цветами был вполне сравним с остальными и отличился лишь тем, что Бама, сославшись на важность домашних дел, препоручила мое сопровождение папе, а тот опоздал, и мы, кто возвращался домой без родителей, веселою актерскою гурьбою шли по весенним улицам и пели восхитительно смело, слаженно и громко. Девочки основной труппы мерялись количеством сыгранных ролей и объясняли остальному хору условия отбора в группу действующих актеров. Елена Львовна руководствовалась не только качеством звучащих голосов, но и показателями возраста: ребятам, задействованным в постановке, следовало быть не выше определенного роста. Так зрителям давалось понять, сколько лет сценическим героям. Невысокие талантливые мальчики и девочки, таким образом, имели очевидное преимущество. Перешагнувшие определенную планку роста ребята ходили в театр лишь для участия в общем хоре, для постановки и тренировки голосов, без надежды когда-нибудь выступить на сцене в образе отзывчивых детей, приютивших бедного найденыша. Все эти факты на тот момент казались мне мелочью. Мы были вместе, мы пели и смеялись. Город обволакивали теплые сумерки, небо будоражили рваные облака, легкие, стремительные и переливчатые, будто бы серые, но нет – малиново-фиолетовые, затем сиренево-синие, потом асфальтово-мрачные и, наконец, когда совсем стемнело, они стали как сажа на щеках Трубочистов – пухлые, рыхлые, черные. Потянуло прохладой, и мы стали прощаться. Впереди маячило бестеатральное лето.

Забавно, но его я тоже не помню. Нет, оно было замечательным, как и любое «непоследнее» лето детства. Оно пахло морем, путешествиями, бронзовым загаром, оно шумело листвою в березовой роще и выпадало матовою росою, оно скакало по теннисным кортам и носило веселые цветастые сарафаны, но мучительно, томно, настойчиво, зазывно тянула к себе осень. Глубокая музыкальная тень обволакивала душу. Сентябрь, скоро ли ты? Скоро ль деревья смешаются в контрасте осенних аккордов? Подернутся желтым,

Ярким багряным, пурпурным, коричневым,

В сумерках черных прожилок поникши?

Скоро ли ветры и пасмурность, мрачность?

Мерность дождя, непогода, ненастье?

Сырость земли, листьев шорох простуженный?

Изморозь, морось, истеклые лужи?

Музыка – ближе! Аккорды – смелее!

Здравствуй, театр! Постановки – скорее!

Из всех встреченных мне в то лето детей никто так страстно как я не мечтал об осени.

«Первый погожий сентябрьский денек» тоже исчез из моей памяти. Я прикладываю неимоверные усилия, чтобы воскресить хоть какие-то воспоминания о нем. Но нет. Память молчит. Первый день сентября бесследно канул в мутный водоворот прошлого. Зато четвертый! Короткий звонок Елены Львовны с приглашением на репетиции стер последние тени сомнений, если они вообще были: меня снова брали в работу. Я опять летела над городом, и театр, как и год назад, радушно принял меня. В коллективе тем временем наметилось прибавление: пять новеньких девочек и два мальчика. Как раньше другие смотрели на меня, теперь я поглядывала на ребят с затаенным любопытством и глубоким вниманием. Они были выигрышные, иными словами, невысокие. Так же как в прошлом и я, они быстро учили тексты, старательно тянули высокие ноты, трезвучие за трезвучием подбираясь к сопрано. Они дружно осваивали такт. И точь-в-точь, как и мне, последнее далось им далеко не сразу. К пониманию и чувствованию длительных пауз мы пришли вместе: на своем собственном примере я учила их вовремя входить в ритм с поющими голосами, внимательно считать про себя и заранее готовить голос к напевным текстам. Новенькие вслушивались в стройное пение основного хора, подтягивались; тем временем я, в перерывах между занятиями пытаясь объяснить им мелодию внутреннего подсчета, чутче улавливала ее сама. И кажется, свершилось: в канун октябрьской премьеры я окончательно уяснила сложный ритм затяжного прогона и, наряду с остальным хором отмерив положенное количество тактов, смело вступала к последнему куплету. Колыбельная песня была центральным местом всей постановки, завуалированным антрактом, переломом, после которого действия пьесы строились по нарастающей – неотложно, почти набегая друг на друга. Вот, дети спят, но внезапный шум из камина тревожит их отдых. Ребята вскакивают, наперегонки стремятся к источнику шума и обнаруживают чумазого мальчугана. Пара жалобных голосистых нот, и дети уже оповещают о бедном малыше своих родителей. Еще через миг следует разговор взрослых с Долговязыми Трубочистами. Последние вовсю упираются: если они отдадут расторопного мальчонку, кто продолжит выполнять за него наиболее сложную работу? Картины быстро сменяют друг друга, ведя зрителя к концовке. Но колыбельные мотивы проскальзывают меж ними слабым напоминанием о переломе сюжета. Вскользь хор еще иногда проговаривает отдельные строчки его лиричной куплетной формы. И только к лихому цокоту «Лошадки» марево сна стирается окончательно. Колыбельная, таким образом, была узловым местом всей постановки, на ней сосредоточивались все силы поющих голосов, а также, разумеется, усилия нашей великолепной Елены Львовны. Итак, буквально через год, благодаря усердным тренировкам и повторениям пройденного материала с новенькими, я и сама уловила тот волшебный срединный миг долгой лиричной песни, когда следует затаив дыхание считать, и затем включать последний куплет неожиданно, дерзко и звонко. С замиранием сердца я ждала теперь премьеры: постановка освоена, выучена наизусть, самые сложные ее места идеальным образом отшлифованы, а, следовательно, можно приблизиться к заветной мечте – к игре на сцене.

Однако не все складывалось радужно: это угадывалось по странным взорам окружающих, почти физически улавливаемым мною. Год назад на меня глядели иначе – мягко, подбадривающее, заинтересованно, иногда будто бы подлаживая под мою фигуру некоторые из театральных костюмов, будто гадая, в каком из цветов, окажись я на сцене, облик мой будет наиболее выигрышным. Теперь в глазах окружающих читалось почти что обратное, как будто после долгих раздумий они с сожалением снимали с меня пышные сценические платья, потому что все детские роли нашей волнительной пьесы мной уже сыграны. Я пыталась понять, но никак не могла отгадать сложную загадку взглядов. Сознание мое отказывалось признавать, что… Что даже восхитительная Елена Львовна иногда смотрела на меня глазами, полными сочувствия и сожаления. Видимо, она сожалела о том, что… О том - что?

О том, что…

О, лето! То самое, чьих отблесков я ни капельки не помню. Короткое – «мелькнет – и нет, известно это», но шумное, яркое, трепещущее. Пыльное, скоростное – гулко звенящее в такт железнодорожным колесам, флегматично покачивающее стальными боками огромных воздушных лайнеров, плещущее прощальными жестами на дебаркадере – отправляющееся, отчаливающее, взмывающее. О, долгожданное лето, дарящее тепло, насквозь пронизывающее шаловливыми солнечными лучами, озорно смеющееся, радующее, обогащающее. О, замечательное щедрое лето! Злополучное, своевольное, злонравное, ты прибавило мне роста!

Путь в труппу основных маленьких актеров был теперь закрыт.

 

 

 

 

Я могла только закулисно участвовать в работе хора и помогать новеньким. Сцена, дразнящая и манящая к себе, торжественно распахивающаяся перед звонкими чистыми голосами, обещающая радость премьер и оглушительный плеск оваций, оказалась для меня недоступной. Я еще тешила себя надеждой, старательно распеваясь, вычищая голос и разучивая арии доброжелательных сестер, представляя себя в нежных бело-розовых платьях, однако сами платья были мне уже не по размеру. Вместе с остальными девочками я еще рвалась и мечтала о сцене, но время реальных постановок было для меня потеряно.

Однажды, правда, и мне довелось принять непосредственное участие в спектакле. Тот короткий курьезный эпизод-воспоминание и явился, собственно говоря, отправной точкой к составлению настоящего рассказа. В премьерный день нового сезона уважаемая Елена Львовна предупредила нас, что сегодня постановка будет особенной: среди зрителей ожидались влиятельные, много значащие гости. Это были руководители трупп различных актерских цехов, пришедшие взглянуть на юные таланты и пригласить наиболее одаренных в свои театральные сообщества. Самым артистичным из нас представлялась, таким образом, возможность быть замеченными и отобранными для перспективной работы. Для этого всем нам в первой части спектакля следовало подняться на сцену. Мы нервничали; каждый уже представлял себя в числе счастливчиков новобранцев, дело было за малым: оставалось лишь проявить индивидуальную, самобытную артистичность. В начале нашей одноактной постановки зрителям предлагалось самим создать оперу. Всех талантливых или чувствующих себя таковыми детей приглашали принять участие в спектакле, где они будто бы самостоятельно, при минимальном участии взрослых, обсуждали сценарий, придумывали и разучивали тексты будущей пьесы о Маленьком Трубочисте и пробовали репетировать в театральных костюмах. Среди ребят, взошедших на подмостки, могли оказаться и самые обыкновенные дети зрителей. Актерам требовалось вовремя их распознать и помочь незаметно влиться в сюжет, чтобы присутствие посторонних детей не мешало спектаклю идти своим ходом. В этот раз присутствующих на сцене оказалось чересчур много. Среди вышедших были действующий и дублирующий составы, целиком весь хор, занятый на подпевках, обыкновенные дети зрителей, вероятно, тоже были. От нашей самобытности не осталось и следа. Основная труппа знала, куда идти, что говорить, как двигаться. Но мы, неуверенными шагами пробующие сцену впервые, слепо перемещались, оглушенные ярким светом софитов, делано улыбались, пытаясь подладиться к ритму пьесы, искусственно выражали сочувствие, недоумение, радость и печаль, и самым натуральным образом приходили в замешательство, когда понимали, что чувство, сыгранное нами только что, было неуместным. Мы бродили по сцене неловкие, стесненные, будто бы носящие рюкзак горестей за спиной, и когда пришел момент спускаться вниз, покинули ее практически без сожаления.

Выпущенный из коварных сетей сцены хор облегченно расправил крылья, стремясь занять хорошо знакомые площадки в успокоительной темноте зала. Пьеса напевно двигалась вперед, основная труппа актеров проигрывала роль по заучиванию текстов, арфа, скрипки и виолончель готовились к ритмам колыбельной. Хор стоял уже на своих местах: среди колонн с боков от подмостков и поодаль к завершающему зрительному ряду. Он уже дышал полной грудью, приближаясь к убаюкивающему вступлению, и был уже почти готов слиться с одинокими, покинуто звучащими голосами сцены, чтобы поддерживая звуковую рассеянность инструментов долго-долго бережно покачивая кружить слушателя-зрителя. Плавно приближалось напевное вступление. Но волнение, выслепленное немилосердным ликом сценических фонарей, еще не улеглось, и нервный шепот новичков у стены за последним рядом спешно определялся с ритмом пьесы:

- Кажется, сейчас начинаем?

- Нет, по-моему, еще пара тактов.

- Четырнадцатый? Ой, девочки, я сбилась.

- Нет, не теперь.

Я – старожил. Я совсем (почти) не волновалась. Легкий штрих «почти» не случайно упрятан в скобки. Стеснения в груди я практически не чувствовала, подсчет тоже шел своим чередом где-то глубоко внутри меня - там, на периферии, в месте встречи ясно осознаваемых действий с отлично проработанным автоматизированным отсутствием рассудка. Год тренировок прибавил мне уверенности, но все ли навыки были сформированы им верно? Я (почти) уверенно оглянулась на новичков и (почти) скомандовала:

- Теперь, девочки!

Мы запели. Проникновенно. Торжественно. Пафосно. Громко.

Уверенно проговаривали мы строку за строкой, даря ее очарованному слушателю.  Можно сказать, что от нашего пения мы сами более всего приходили в восторг и получали ни с чем не сравнимое, почти физическое удовольствие. Длилось это недолго. Вскоре я заметила, что спрятанный за колоннами хор нас не поддерживает. Это могло значить только одно: я опять просчиталась! Уверенная (или заглушившая в себе мысли-тени сомнений) я дала команду преждевременно!

 

 

 

 

Ничто не оставалось мне сейчас, как в ужасе похолодеть и сконфуженно умолкнуть. Но девочки… Девочки продолжали петь. С азартом, с чувством, с воодушевлением. Вероятно, я же обязана была это и прекратить. Но как? Я обернулась, и они поймали мой взгляд и услыхали мой внутренний крик – мой обездвиженный голос. Теперь они бросали песню прямо на лету: слово за словом та становилась тише, убывая неожиданно, невзначай, вероятно, также нежданно, как и появилась. Преждевременная, возникшая внезапно, она, без сомнения, произвела уникальное неизгладимое впечатление на скупо молчащий у подмостков хор и его замечательную руководительницу. Неожиданно (впрочем, теперь-то вполне ожидаемо) Елена Разъяренная Львовна уже нарастала в обезголошенном сумраке зала, но мертвые проигрыши закончились, и хор грянул.

– Девочки! Кто-то сейчас раньше времени запел, – мы вбирали воздух в легкие и отчаянно воспроизводили напевные слова, улыбаясь, будто все еще находимся на сцене. Мы дружно качали вполне (если взглянуть со стороны) якобы невинными головами, а самая младшая из нас, малютка Настенька, отважно повела алыми переливчатыми – бордовыми в темноте зала – лентами в сторону правых колонн. – Да, это там где-то.

Разгневанная Елена – Ореол Пламенеющих Нервов глубоко вздыхает: – иэ-эх, мне бы найти их!

И исчезает также внезапно, как и появилась, но… и куплета не прошло, как она опять рядом:

– Девочки, все-таки, вспомните-дорогие-где-пели?

Настенька снова кивает бодрыми бордовыми бантиками.

– Я там была уже, а они на противоположные колонны показывают. Ладно, бегу туда. Эх, мне бы только найти их, – кипящее золото решительно ныряет в сумрак левого края. Тянется еще один куплет, и сердитое золотое руно снова выныривает. – Ох, девочки, эти указывают в правый ряд. Бегу обратно.

Мы уверенно пропеваем строку за строкой, мы буквально вручаем переливчатые куплеты зачарованному слушателю-зрителю. И неотрывно, с мертвым ужасом в глазах наблюдаем, как Елена Неутомимая Львовна в очередной раз бешеным баттерфляем проносится мимо нас, дерзновенно устремляясь в темноту у колонн, будто олимпийский пловец за новым рекордом. Долгая Колыбельная стихает, на сцене Маленький Трубочист спешит лихим грохотом привлечь к себе всеобщее внимание, а Елена Изможденная Львовна, вымотанная бесплодными поисками бестактных недовыучек горе-певцов в последний раз плывет мимо нас, пользуясь своеобразным свободным стилем утомленных спортсменов-призеров:

- Ладно, ладно. Не так плохо. Зритель все равно здесь впервые. – Усталыми, полными неизъяснимой тоски глазами она оглядывает нас и произносит, кивая в сторону зала, будто бы оправдывается: – Понимаете, девочки, ведь никто из них ничего не понял! Ведь они приняли это ошибочное вступление за чистую монету, как будто бы, так и надо было. Вся эта игра инструментов и голосов и вообще это все вокруг для них, – как будто бы, так и следует по пьесе. Они и не подумали ничего. Ничего. Значит, все нормально.

Мы понятливо киваем, ликуя в душе от одной лишь мысли: «Значит, нас никто не выдал!»

И тихая радость наша не напрасна. Нас, действительно, никто не выдал. Ни в тот вечер, ни на репетициях, пользуясь удобством случаев, позже. Нас никто не ругал и никто не высмеивал, никто не бросал на нас косых взглядов, не заносил выговор в личное дело, да и самих личных дел по этому случаю ни на кого не заводили. Мы лишь усерднее, с большею прилежностью и тщанием работали на тренировках, добросовестнее отрабатывая сложные места. Но лично я к театру вскоре полностью охладела: я неудержимо росла, и прошедшее лето упрекать было уже не в чем. Голос мой погружался в теплое контральто, регулярное восхождение к третьей октаве давалось все тяжелее, и вскоре этот подъем стал для моих голосовых связок непосильным. Я еще приезжала на репетиции и участвовала в восхитительных, незабываемых, красочных постановках, но взирала на уютный музыкальный дом, ребячливое рыжее фортепьяно, актеров и хор, и темно-серые подмостки без былого энтузиазма. И в середине марта, по окончании очередной долгой вечерней распевки, я поднялась вверх по узеньким, давно знакомым аккуратным меленьким ступенькам, вышла наружу и плотно прикрыла за собой тяжелую театральную входную дверь с тем, чтобы никогда более к ним и к ней уже не возвращаться.

Остается только вспомнить – описать,

Лишь наметить яркие подробности

Рассмешить, растормошить и показать

Зрителю-читателю условности:

Память хочет петь и танцевать,

Просит быть на сцене самой смелой

И в сюжете выдумкой солгать,

Но упряма истина: «Не делай».

 

Добротный покатый троллейбус подбирает меня и кружит, кружит. В последний раз я наблюдаю, как удаляется, тая в сумерках, мой замечательный театр, и шепчу ему: «До свидания!», что вперемешку с растраченными весенними слезами означает: «Прощай!»

 

Это просто игривый капельный звон,

А может, это утренняя роса.

Переливчатое постоянство сложных форм,

Что не оставляет в покое меня.

 

Или это снег кружит, или тихий фон –

Переборы вальса, что вдаль летит звеня.

Поиск и находка оригинальных форм,

Ритмами рассказов выделяющих меня.

Облака в рыжинку и верблюжий горб

Распластались по небу в сизые тона.

Тени и осколки ритмичных сложных форм,

Прячут, укрывают, но зовут меня.

Может, это песнь дождя или это стон

Нервов, что колеблются как тонкая струна.

Музыка соцветия обрывков сложных форм,

Частотой и тактом наполняющих меня.

 

Или это призрачный легкий шторм,

Да, так шумит прибрежная полоса.

Сочетание простых и сложных форм,

То, что изменить мне никак нельзя.

Нравится
 


 
 
Главная Об авторе Почитать Гостевая книга Письмо автору Контакты
© 2009-2015 Екатерина Алхимова. Все права защищены.
Яркая образная психологическая и юмористическая проза. Произведения, которые изменят вашу жизнь.